РОЗОВАЯ ПЯТКА РОЗЕНБЛЮМА
Из жизни великих композиторов
Анвар Исмагилов
Поэт, композитор, бард и
журналист, известен поклонникам бард-рока как участник
легендарной Ростовской "Заозёрной Школы", автор песен "В небесах
не грянул гром", "Баллада о стерве" на стихи Е.Евтушенко и
"Кошечка", исполняемой Александром Малининым. На самом же деле
его творчество и его судьба не ограничиваются песнями. Рассказ
"Розовая пятка Розенблюма"- вовсе не высосанные из пальца
воспоминания типа "я видел того, кто видел Ленина", а прежде
всего увлекательный рассказ, написанный талантливым человеком.
Рассказ о встречах с Александром Розенбаумом - одновременно и
дружеский шарж, и документ эпохи.
Произведение любезно предоставлено автором для публикации на
сайте www.bardrock.ru. Ранее рассказ нигде не публиковался.
Счастливому обладателю пятки посвящается.
Все события вымышлены. Все совпадения случайны.
Образ Розенблюма – собирательный.
Ворошиловград. Начало восьмидесятых. Перед концертом в ДК
Клуб и клубничка
Лом-Барды
Концерт как явление искусства
Домашний концерт
Горы в пустыне. Жара
Ростов-на-Дону. Дворец с понтом
Тюмень. Филармония
Ворошиловград. Начало восьмидесятых.
Перед концертом в ДК.
- Не умеешь пить, – не пой! – в очередной раз повторил прибаутку
молодой бард Розенблюм. – Сколько я Могилевичу говорил: бухло
тебя погубит, кефир тебе через тряпочку сосать, а не водку
квасить!
Он стоял посреди уютной маленькой кухни и ел хрумкие болгарские
огурчики руками прямо из банки. Водочка в количестве одной
пол-литры аккуратно стояла на столе. Хозяева тихой
ворошиловградской квартиры, Фима Глянцвейзер и его жена Дося,
она же Дора Блинкина, почтительно молчали. В другое время суток
Досю невозможно было остановить. Она трещала, как сорока,
двадцать пять часов в сутки. К тому же они с Фимой торжественно
собирались выезжать в Вену, и Дося была самой важной птицей на
семь верст вокруг: ее папа с мамой уже давно жили, как они
писали, в “деревне Чикаговке”. Книги из огромной библиотеки
увязывались пачками и продавались собраниями сочинений. Мебель
уже была выкуплена авансом, и Фима чувствовал себя как в
гостинице. Иногда он печально ощупывал жесткий диван и уныло
вздыхал. Спорить с Досей он не решался. Чего стоило только ее
знаменитое: “Фима, что стоишь, бикицер, бикицер, спать будешь на
том свете!” Если что не так, она могла не только гавкнуть, но и
двинуть мужа мощной дланью в мясистый подбородок. В общем,
уютно, как в морге.
Но любовь к авторской песне была выше денег, заграницы и
светлого капиталистического будущего. Полуподпольный Саша
Розенблюм был в Ворошиловграде персоной грата на все времена. ДК
“Строитель”, куда он приезжал каждые полгода, трещал от
зрителей. Студия звукозаписи пообещала Саше три тысячи рублей за
магнитоальбом памяти Аркаши Южного, альбом записали, пихнули на
черный рынок и продали на корню, а Саша не получил ни копейки.
Но его известность была баснословной.
В восьмидесятых годах двадцатого века в советской империи все
настоящее шло или с Запада, мимо властей, или из-под полы, мимо
кассы. Сапоги финские – значит, будут носиться. Кобзон поет про
комсомол на БАМе, – значит, туфта. Розенблюм поет блатные и про
Афганистан – значит, народная любовь обеспечена. А принимать
Розенблюма в гостях – за такую честь бились десятки лучших домов
Ворошиловграда. Вот почему, только приехав с автовокзала и
взасос облобызав любителей песни при встрече, молодой, повторяю,
Розенблюм имел не только право, но и возможность ходить по
выморочной еврейской квартире и громко жувать огурчики.
Клуб и клубничка
Клуб авторской песни в бывшем Луганске, а тогда Ворошиловграде,
помещался в громадном подвале жилого дома. Самодельные плакаты
гласили:
“Кто хочет научиться игре на гитаре, – обращайтесь к Землянскому.
Кто хочет петь, – обращайтесь к Ирине Поляницкой.
Кто хочет – к Могилевичу.”
Сережа Могилевич был личностью легендарной. Таких больше не
выпускают, люди стали меньше масштабом и больше думают о
физическом здоровье, чем о душе. Телом Сережа был не обижен:
метр девяносто два, почти сто килограммов веса, и только очки в
черной оправе несколько портили ощущение библейского Давида. К
тому же южные жгучие усы, хорошо подвешенный язык, неизменное
добродушие, неистощимый запас анекдотов на все темы жизни –
можно себе представить, как бесилась жена Марина, когда он видел
перед собой очередную жертву и певуче произносил свое
неизменное:
- Клевая чувиха! Тебе я еще песен не пел. Иди сюда, маленькая,
познакомимся!
И они начинали усиленно знакомиться, причем чаще всего долгих
песен было не надобно: был у Сереги какой-то флюид, феромон,
хрен его знает что… Однажды Марина в сердцах сказала, что
Могилевич олицетворяет собой мужское начало в авторской песне.
Тут же встрял в разговор Саша Анущенко, самый деловой из
председателей клуба: “А что, конец у него уже на лбу вырос?”
Но количество алкоголя, потребляемого Могилевичем, не
поддавалось ни учету, ни контролю. Забегая вперед, скажем, что
Серега таки однажды умер: пришел к Анущенко на день рождения
своего крестника, прямо за столом.
А вчера он перепил настолько, что не смог подняться и встретить
своего давнего корефана Розенблюма. Когда они созвонились, то на
вопрос, что сейчас делает утомленный Серега, Могилевич кратко
ответил: “блюю!”, и повесил трубку.
Впрочем, вернемся к Фиме с Досей. Розенблюм завтракал. Или
обедал. Как истинный врач скорой помощи, он свою норму знал и
соблюдал. До концерта оставалось еще пять часов, и Саша, шевеля
мощными усами на скуластом лице, похожий на афганского душмана,
жевал жареную индейку. Водочка постепенно уменьшалась в
размерах.
Тут пришла Нателла Мехметовна Сапарова, дочка коренного
бакинского еврея, профессора консерватории. Длинная, изящная,
сочногубая и язвительная. У Саши с ней был роман, протекавший с
итальянскими страстями: круглосуточным лежанием во всех
подвернувшихся местах, признаниями в вечной любви, ссорами,
матом, а иногда казалось, что ленинградец прибьет Нателлу, и
никто не удивится, – уж больно она была доставучая. Утром они
погрызлись, и Нателла ушла, как всегда, навеки.
Саша вышел на звонок в темный коридор, мрачно оглядел девушку,
помахал ей крылом индюшки и прошел на кухню. Нателла, задумчиво
снимая мокрый финский сапог, произнесла ему вслед:
- Уезжаешь? А поцеловать? (Это она вставила из анекдота про
ветеринара).
- Могилевич тебя поцелует.
- Ха! – крикнула Нателла. – Ты шо, совсем уже сдурел?
- Ты, зараза, как разговариваешь?! – взбесился Розенблюм, (он не
любил фамильярности, и правильно делал). – Чё ты опять заявилась
мне настроение портить? Дося, гони ее звидси.
И пошло-поехало.
Вы спросите, а что же делал в это время лирический герой, то
есть я?
Печально морщился и пытался помирить враждующие стороны. Нас и
так мало на этой земле, думал я про себя, да еще евреи едут во
все стороны, а мы грыземся, как в последний день Помпеи. Вот
завтра грянет гром, а мы в разводе, и вместо того, чтобы
“возьмемся за руки, друзья”, будем сидеть по одиночкам.
Минут через десять они успокоились, позажимались в коридоре,
пошептали страшных клятв и под ручку пришли на кухню.
С улицы в окно лился яркий снежный свет. Маленькие хрустальные
рюмки разбрызгивали по стенам пятна спектральной радуги. Саша
поднял водочку и произнес тост:
- Други мои, жизнь прекрасна! За вас, за стихи, за музыку!
И мы выпили, хотя я обычно предпочитал с утра не пить.
Перед выходом на концерт Розенблюм улегся на ковер посреди
комнаты, раскинул руки и расслабился. Мы сидели на кухне и тихо
разговаривали. Сегодня на концерте должен был появиться первый
секретарь Ворошиловградского горкома партии, причем инкогнито,
чуть ли не в темных очках, чтобы лично убедиться в безопасности
официального репертуара знаменитого, но полузапрещенного
автора-исполнителя. Барды и так достали Советскую власть
шахтерского города: пили, как лошади, сношались со всем, что
шевелится, а матюгались по телефонам так, что расшифровывать
прослушку приходилось с громадными купюрами.
Лом-Барды
Фестивали “Большой Донбасс” проходили обычно под Славянском на
Северском Донце. В Святогорском монастыре на высоком гористом
берегу у молодого Чехова родился сюжет о черных монахах, и аура
творческих порывов заполняла широкие поляны и громадные пещеры в
скалах. Сюда, под сень дубков и лип, съезжались со всего Союза
тысяч по двадцать поющего народа.
В окрестностях шахтерской столицы, конечно, собирались на
фестивали поменьше, но заканчивали концертом в громадном зале
одного из ДК имени того самого, который все призывал молодежь
учиться. Власти были бы и рады запретить на фиг все эти пьянки с
блядками на три аккорда, но похоже было, что когда-нибудь
подросшие любители песенок придут в управление страной и
припомнят, кто их жучил. Потому в городе сложилось зыбкое
равновесие, эдакий общественный договор о ненападении: вы не
поете откровенную антисоветчину, мы закрываем глаза на ваши
разговоры у костров и на кухнях. Но и просто отмахнуться от
песен, распеваемых молодежью, в том числе и собственными детьми,
власть уже не могла. Поход “первого” на концерт был похож на
высадку десанта на вражескую территорию. В прошлый раз на
неприятность наткнулся тоже первый, только из обкома комсомола:
идет после фестиваля за сцену, суется в первую попавшуюся
комнатушку, а там Могилевич с Розенблюмом. Самый усатый держал в
руке здоровенный “огнетушитель” ноль восемь и фигачил портвейн
прямо из горла. Увидев изумленную незнакомую физиономию, он
добродушно предложил:
- Будешь? Давай с нами! – и протянул склянку темного стекла
знатному галстуконосцу.
Потрясенный секретарь закрыл дверь и поклялся больше за сцену не
ходить: меньше знаешь, крепче спишь.
Концерт как явление искусства
Билетов на концерт Розенблюма не было уже давно. Зал гудел. Бард
вышел на сцену в красивой импортной куртке, держа гитару, как
десантный автомат, и запел. Перед выходом он принимал стакан
ледяной воды, видимо, для того, чтобы несколько сбить высоту и
тембр своего незаурядного тенора. На третьей песне микрофоны
неожиданно засвистели. Как Розенблюм ни пытался выбрать
направление звука, как оператор ни крутил ручки, а гул не
прекращался. Это притом, что звук настраивали полдня!
Разъяренный Розенблюм ушел со сцены и ворвался в гримуборную,
где Могилевич как раз пристраивался к столу, собираясь принять с
устатку двести красненького.
- Серега, трам-тарарам-тарам!!! Вы что, суки, делаете?!! Почему
бардак со звуком?! Вы что порасслаблялись, кто за концертом
следит, так вашу так?! Где стол на сцене, кто записки собирает?
Санёк да Санёк, привыкли, что я вам с рук спускаю, а кто
работать будет, гады?
- Щас будет, - ответил оторопевший Могилевич, - не кипишись,
Санек, ты шо? – и вразвалку пошел разбираться со скандалом.
Вслед ему бывший старлей Балтийского флота с БПК “Разящий”
гаркнул:
- Бегом по трапу, молодой!! – но уже скорее в шутку, чем для
острастки.
- Щас, побежал, - не оборачиваясь, проворчал Могилевич.
Однако через три минуты все было в порядке.
- Извольте, барин, на сцену, кушать подано, - принаклонился к
Саше хладнокровный импресарио.
Розенблюм извинился перед публикой, и концерт пошел, как по
рельсам. Аплодисментов в обычном смысле не было, – был сплошной
рев и стон, как в “Ла Скала” с закупленной на корню опытной
клакой. Саша с самой юности овладел искусством эротического
массажа ушей и глаз публики: где бы он ни придавил, – сразу
оргазм!
Даже “первый” сдвинул ладоши, наклонялся к жене и что-то
удивленно ей говорил. Очевидно, он привык ассоциировать с
Розенблюмом только “Гоп стоп” и “Белла, не ломайся”. Может быть,
он даже считал его автором шедевра “Поспели вишни в саду у дяди
Вани”! На концерте выяснилось, что Розенблюм - прекрасный
мелодист, и даже пишет и поет вполне патриотичные песни об
Отечественной. Афганская война тогда как бы не существовала, и
говорить о ней можно было только полушепотом.
Как потом писал Жванецкий, “успех, он или есть, или его нет”. У
Розенблюма успех был всегда и всюду. Вероятно, именно поэтому
официальная жлобская пресса, особенно украинская, а точнее
киевская, пыталась обломать его об колено. Он выступал (часто
бесплатно) на зонах и погранзаставах, на кораблях и аэродромах,
а однажды мы даже пригласили его в Ростов попеть для
друзей-капитанов моего родного Волго-Донского пароходства. Он
взял за концерт всего сто рублей и рыбу, в то время как другие
заворачивали и двести, и триста. Иногда музыкоеды пытались
притянуть его за уши то к бардам, то даже к Высоцкому, на что он
отвечал, досадливо морщась:
- Что вы все Высоцкий, да Высоцкий, есть же и другие! А мой жанр
называется просто – Розенблюм!
В этом он был прав. Некоторые из авторов-исполнителей, например,
Бородицкий, додумались до того, что даже сами на гитаре не
играли, предоставляя это почетное право другим: я, мол, пишу
мелодию и слова, а ты уж, дружок, будь любезен, сбацай. В
основной массе поющие поэты играли или просто плохо, на
расстроенных гитарах, или на три аккорда, что не могло вызвать
восторга, например, у тех же рокеров... Не то дело Розенблюм.
Сын небогатых врачей из Ленинграда получил хорошее
музыкально-медицинское образование, поработал после службы
врачом на “Скорой”, а потом органистом у самого Альберта
Асадуллина, татарского тенора невероятной высоты и силы. Школа
попсы пропитала его музыку насквозь. Покойный Окуджава так и
сказал про него: “ну что вы, Розенблюм – это хорошая эстрада,
если бы все так писали, как он, была бы у нас неплохая эстрадная
музыка”. Сам Яковлич по этому поводу говорил:
- В Союзе двадцать консерваторий, и каждая в год выпускает
примерно по пять композиторов. Итого сто штук в год. И где же
музыка?! А я пишу ее не за бабки, а просто так, от души.
С хорошими музыкантами он чувствовал себя на одной доске:
- Антон, - говорил он, жадно и глубоко затягиваясь сигаретой, -
получает за песни три штуки в месяц, но больше всех – Тухман, у
того четыре. (Имелись в виду Юрий Антонов и Давид Тухманов).
Он тоже хотел не просто народной любви и славы, но и достойной
зарплаты. Через пятнадцать лет он купит сначала “Кадиллак”, а
потом “Линкольн Таун-кар”. А пока он раздавал автографы жадным
до знаменитости луганским девчатам из клуба с горящими от
возбуждения очами. Девки аж приплясывали вокруг, прижимались
выпуклостями и впуклостями к мощному организму Розенблюма, не
без оснований надеясь на то, что какая-нибудь из них попадет в
поле зрения тигриных глаз ленинградца.
Еле-еле мы выбрались на шумную улицу с трамваями и
троллейбусами. Машина ждала у ступеней. Саша сел вперед,
откинулся на высокий подголовник сиденья, жадно закурил. От него
пахло горячим потом. На сцене он пахал, как молотобоец, не щадя
живота своего.
Домашний концерт
Встретил нас уже изрядно поправивший здоровье Могилевич. Он
облобызался с Розенблюмом, похлопал его по прямой плотной спине
и тут же рассказал свежий еврейский анекдот. На лбу блестели
капельки хмельного пота. С носа сползали мастрояниевские очки.
Фима и Дося расстарались на славу. Народу в квартирешке
собралось видимо-невидимо. Всех не накормишь, справедливо
рассудила Дося, и накрыла на кухне стол отдельно для Розенблюма.
Но он свирепо глянул на хозяйку, обложил ее за скупость, достал
полтинник и погнал хозяина в лавку за едой и питьем для всех
понемногу. Досины бутерброды, изготовленные из колбасы с луком,
сыра, яиц и майонеза были микроскопическими. Одного хватало на
то, чтобы приоткрыть рот, жевнуть и остаться с ощущением
гестаповской диеты.
Для того чтобы усадить на домашнем концерте всех званых и
незваных зрителей, нужно было бы не менее тридцати седалищ.
Решили проще: разместились на полу, прямо посреди увязанных
стопками книг и узлов с вещами. Розенблюм взял гитару, пошевелил
усами и начал без предисловий. На этих теплых сборищах почему-то
считалось неприличным выражать эмоции. Не то, что аплодисментов
не было, но даже и выражений простого одобрения: экий вы, мол,
батенька, молодец, здорово это у вас получается, хитро задумано
и ловко в исполненьи!
Я этого не понимал и частенько высовывался со своими глупостями:
здорово, гениально, еще что-нибудь такое же…
Под конец я спросил:
- Саша, как ты умудряешься писать таким языком. Ты что, под
гипнозом перевоплощаешься? Ты ведь точно не одессит.
- Книги плюс воображение, - гений был краток и поехал дальше.
Магнитофоны стояли в коридоре. Только провода от микрофонов
протискивались между джинсовыми задами зрителей.
Инженер-электронщик из Магадана Сережа Байкалов держал микрофон
на пластмассовой удочке и доставал им через полкомнаты. Ближе к
двум часам ночи я почувствовал, что мои татарские очи смыкаются…
Горы в пустыне.
Жара.
Прошло много месяцев. Я лежал в неведомой пустыне жарким летним
утром. Горло раздирал вездесущий песок. В лицо сквозь закрытые
веки светило беспощадное солнце. Глаза с трудом вращались в
глазницах. Бархан раскалял мне спину на своей природной
сковородке. Даже сквозь одежду я чувствовал жизненную правду
былины о куриных яйцах, зажаренных в песке.
Я лежал на боку, весь мокрый от пота, как мышь. Отвратительная
слабость разливалась по телу. Приоткрыв заплывший правый глаз, я
увидел ослепительный свет и розовую плавную линию, уходящую
вверх. Закрыл глаз и задумался. От жары тошнило.
“Интересно, а почему же так печет спину? - подумал я. – В родных
Каракумах, помнится, песок был прохладным, когда долго лежишь”.
Я опять открыл тот глаз, который уже открывался. Розовая линия
оказалась при рассмотрении склоном горы. Она уходила вверх и
оканчивалась на фоне белесого неба пятью овальными горками.
Последняя была выше и круглее других.
“Ничего не понимаю, - медленно думал я, ворочая шариками в мозгу
с таким же трудом, как и глазами. – Если это горы, то почему они
розовые, может, от солнца? Если барханы, то почему такие
ровные?”
Но тут открылся второй слипшийся глаз. Покосившись на солнце
сквозь дрожащие полуприкрытые веки, я обнаружил, что оно слишком
маленькое для животворящего светила. И вообще после тщательного
осмотра из-под слипшихся ресниц оно превратилось в
двухсотваттную лампочку под самым потолком и без абажура, – Дося
и его умудрилась продать. Так я понял, что не лежу ни в какой
пустыне, а заснул вчера вечером после концерта прямо возле
батареи отопления, прижавшись к ней спиной. Тяжело поднимая
чугунную голову, я присмотрелся к неизвестным барханам.
Это была ровная розово-желтая ступня Розенблюма, увенчанная
пятью округлыми пальцами с аккуратно остриженными ногтями. Еще
выше подняв больную головушку, я увидел вдали знаменитые черные
усы. Скрестив могучие боксерские руки на груди, Саша спал в
черных трениках и зеленой майке, как младенец, и немного
всхрапывал, как его любимые лошади, из-за лежания на спине.
Я откатился от батареи, переполз через неизвестную мне девушку.
Спросонок она испуганно вытаращилась близорукими глазами и
потащила на себя с пола упавшую голубую куртку. Я мрачно прижал
ей палец к губам, переполз еще через несколько полнощных трупов
и на четвереньках, не в силах подняться, притащился в кухню.
Была суббота, восемь утра. Дося сидела в углу за столом в
толстой ночной сорочке с длинными рукавами, смотрела в окно и
задумчиво курила.
- Привет, Дося, - скорее прохрипел я, чем выговорил, откашлялся,
и продолжил виновато, - а минералки не осталось?
- Хосподи, на кого ты похож, - вздохнула полногрудая дочь Сиона,
- осталось, конечно, для тебя-то. Из холодильника дать?
- Не-е-е, - прошипел я, будучи не в силах подняться с колен, -
она же ледяная. Дай из ящика.
“Боржоми” покупали вчера из-под полы, в аптеке, большей частью
на проводы за границу. Хлопнула рифленая пробка, зашипели пузыри
в стакане. Я с мычанием потянул в себя “бальзам на душу
населения”. Душа зашипела, заскворчала, переполнилась
углекислотой и умиротворением. Отдав стакан, я сунул руку под
свитер, почесать спину, и едва не закричал от боли.
- Ё-моё, Дося, шо там такое, посмотри?
Она подозрительно прищурилась, задрала свитер на голову и
ахнула:
- Боженьки ж мои, да ты же шкуру себе спалил. Ты посмотри, шо
там творится!
- Как я тебе посмотрю, у меня сзади глаз нету. Да не трогай же
ты, больно! - заорал я, когда она попыталась то ли почесать, то
ли расковырять кожу.
Дося принесла небольшое зеркало с швейной машины и сунула его
сбоку:
- На, полюбуйся!
С трудом скосив глаза, я увидел в темном стекле с блестящими
лапками зажимов кусок собственной спины. Там, где жарили ребра
батареи, кожа вздулась и густо покраснела. Ожоги шли равномерно,
четырьмя полосками через каждые десять сантиметров, и в этом
была какая-то мазохистская красота. Дося пошарила в белых недрах
“Бирюсы-10” и достала широкую плоскую чашку с желтоватым гусиным
жиром. Через полчаса, намазанный и накормленный завтраком,
обломком вчерашнего пира, я сидел, голый по пояс, и старался ни
к чему не прикасаться спиной. В кухню вошел повелитель розовых
гор. Как говорил Юлий Ким, Розенблюм с утра был немного узбеком,
хотя корейцы в этом смысле будут покосее.
- Ты что, встал уже? – хриплым басом удивился Розенблюм. – А я
думал, первый буду. Ого, это что у тебя на спине? – Он посмотрел
профессиональным взглядом. – Та-а-к, термический ожог первой
степени, плавно переходящий во вторую. Тебя что, бабы плойкой
пытали? А, от батареи… Жиром намазали? Ну, ладно, хуже не будет.
На Урале, кстати, слабые ожоги посыпают солью. Вроде не должно
помогать, а помогает. Может, калиево-солевой баланс
восстанавливается?
Он закурил и пустился в лирический рассказ о бессонных ночах на
питерской “скорой”. Я слушал вполслуха и чувствовал, как
понемногу утихает боль, а глаза подергивались слезистым лечебным
туманцем. Розенблюм умел заговаривать зубную боль, вправлять
пальцы и суставы, лечить головы, как мужскую с похмела, так и
женскую в ненастные дни, промывал желудки, ставил клизмы, а если
надо было – мог по-чемпионски унаркозить чувака, распускающего
пролетарские руки.
Вероятно, я стал падать в полудреме, потому что услышал
хрипловатый смешок Розенблюма:
- Проснись, Садат! Замерзнешь!
Он наклонился надо мной и держал плечо крепкой сухой ладонью.
Желто-коричневые тигриные глаза светились изнутри уверенностью и
жаждой власти над людьми через успех. Человек я тоже неслабый, и
уже тогда владел некоторыми эзотерическими приемами, но Саша,
истинный восточный Кот, свободно плавал в океане биоэнергетики.
Он почитал еще немного по зрачкам, хлопнул меня открытой ладонью
в лоб и сказал:
- Через два дня все пройдет!! А щ-щас (он по-ленинградски четко
произносил шипящие и даже слегка пришепетывал), щ-щас, Садат,
давай водочки выпьем. Дора, доставай твои термоядерные.
Дося вынула из хрущевского холодильника заветную баночку
огурчиков, крепких, как границы, и острых, как нож, и мы выпили.
Хотя, повторяю, с утра стараюсь не пить вообще. Но попробуй,
откажи Розенблюму!
Поднялся и пришел на звук хрусталя темнолицый и слегка виноватый
Могилевич. Он макнул в мокрую раковину указательный палец и
слегка потер им глаза, – умылся, значит. В ванную,
перешептываясь и копаясь в интимных сумочках, потянулись румяные
девочки. Мужики терпеливо лежали на полу и рассказывали
анекдоты.
Еще живой и громадный Могилевич (ему оставалось до смерти четыре
месяца), изящно ухватив микроскопическую рюмку, брезгливо
отставил ее в сторону:
- Дося, шо за майсы? Ты бы еще наперсток поставила! Дай румку
нормальную.
- Сережа, опять двадцать пять?! Нахаваешься с утра, и никаких
проблем, а Маринка потом меня с соплями съест. Пей, давай,
сколько наливают, и не выступай! - Дося разбушевалась, увидев,
как он, очень похожий на молодого Довлатова, упрямо лезет в
буфет и достает оттуда громадный пузатый фужер тонкого стекла, -
Серёга, ты шо, в натуре, делаешь?! Вот бычара, - пыхтела она,
пытаясь вырвать у луганского Давида фужер, - когда ты только
нажрешься…
Серега снисходительно не отвечал. Взял бутылку “Экстры”, поднял
ее над собой, налил на самое донышко фужера пятьдесят, может
быть, граммов, капризно посмотрел на Досю, прыгавшую вокруг, как
жирный воробей, и выпил. Потом опять налил – все еще в воздухе,
- опять выпил, и так раза четыре.
- Вот теперича все, - удовлетворенно сказал Могилевич и
причмокнул, - а ты боялась, даже юбка не помялась.
Розенблюм смотрел на происходящее философски. Он курил сигарету,
пускал кольца и похмыкивал.
- Дора Матвеевна, - выговорил он, наконец, - ты кого хочешь
перевоспитать?! Он что тебе, мальчик, что ли? Горбатого могила
исправит. Давай лучше с тобой бабахнем по маленькой.
Дося насупилась. Водочку она тоже уважала, но воспитательный
процесс, по ее мнению, еще не закончился. Она топнула толстой
ногой в белых овечьих бурках по громадной лапе Могилевича,
швырнула рваное полотенце на стол, уселась напротив Розенблюма и
сказала:
- Да ну его на фиг! Наливайте, Александр Яковлевич!!
- Вот это другое дело, - произнес миротворец, - а то воюешь с
пустяками. Ты же не Иванушка-дурачок на печке, а нормальная
еврейская баба. Дося, я тебя уважаю, - вывернул он совершенно в
другую сторону, - а ты меня?
- Против лома нет приема, - оттаяла Дося, - вы, Александр
Яковлич, и мертвую уговорите.
И они бабахнули по сто, потом еще по сто, потом неутомимый
Розенблюм достал гитару, и я свою, и пошел самый задушевный
концерт – по заявкам проснувшихся зрителей. У Розенблюма свой
строй гитары, что-то среднее между джазовой негритянской и
семистрункой российского разлива. Никто не мог сыграть на его
черном “Овэйшне” с полукруглой декой, а я просто попадал в
тональность на шестиструнной - из любви к чистому искусству. Я
все посматривал на часы: недалеко от Досиной квартиры стоял
автовокзал, и через час мне нужно было двигать в Ростов. Ах, как
жаль было вставать и расставаться!
Ростов-на-Дону
Дворец с понтом
В ростове клуб авторской песни был, пожалуй, пожирнее луганского.
За несколько лет вокруг него, как на мутовке в цистерне
молоковоза, сбились в плотный комок сливки богемы – не только и
не столько пишущие, сколько любители изящного как таковые.
Писали и пели все, кому не лень - электромонтажники, мелкие
научные сотрудники, журналисты, офицеры-ракетчики, студенты
юрфака, то бишь будущие прокуроры (явление уникальное!),
геологи, сумасшедшие, стукачи, диссиденты-профессионалы…
Это было повальное безумие, заразное, как “Маен Либер Августин”.
В космическом вакууме паранормальной советской жизни только
песня давала возможность выговориться. В ростове возникла и
прогремела в широких клубных кругах знаменитая “Заозёрная
школа”. В неё входили совершенно непохожие друг на друга люди:
чистый поэт, сын профессора университета, Игорь Бородевский,
поэт-керамист и неплохой певец Виталий Кафельников, бард в
законе Гена Зыков и скромный автор этих строк. Мы были местными
знаменитостями всесоюзного масштаба, на нас писали доносы и
ругачие статьи, на улице Энгельса пухли папки с материалами, а
мы всё пели и пели. Однажды вчетвером мы умудрились дать
настоящее турне по девяти городам Украины и закончили его в
Москве! Но такое счастье выпадало нам редко. В основном нашими
залами были подвалы мастерских и лаборатории в НИИ.
В тридцать пятом году в Ростове-на-Дону построили драматический
театр. Диковинное сооружение напоминало своими параллелепипедами
и округлостями трактор – главное достижение Советской власти. По
бокам главного входа поставили колоссальные башни-пилоны из
стекла и бетона, с широкими трапами и лифтами внутри. На фасаде
входа могучие звероподобные люди с винтовками и пучеглазые кони
из белого мрамора борются с силами зла – естественно,
буржуазного.
Автор этого горельефа спустя несколько лет каким-то образом
умудрился уехать за океан и на просторах Северной Америки
развернулся вовсю, став уже в позднесоветское время президентом
Академии архитектуры США. Знай наших!
Сцена театра с поворотным кругом долгое время была, говорят,
самой крупной в мире, а зал на 1200 мест – крупнейшим в Европе.
Грандиозный Дом актера на углу Максима Горького как раз и был
построен в дополнение к театру. На плоской крыше цвели цветы в
оранжерее, работал ресторан, в солярии загорали цветущие
бабы-счетоводы из бухгалтерии театра, в элитном детском саду
играли в буденновцев отпрыски благородных фамилий Марецких,
Пляттов, Мордвиновых и прочих.
Дом простоял десятки лет без капремонта, как-то враз постарел,
обсыпался, пожух, и в его грандиозные стены на смену актерам,
буфетчицам и осветителям пришла творческая интеллигенция конца
восьмидесятых. Игорь Левин, например, сегодня проживает в городе
Виннипеге, столице провинции Манитобы в Канаде, а в восемьдесят
восьмом занимал в Доме актера громадные апартаменты с кухней и
прихожей. Работала газовая плита, горел свет, в жилой комнате
стоял усилитель, крутились катушки магнитофона
«Ростов-104-стерео», в громадном окне качались черные липовые
ветви. Чем не жизнь, да еще без арендной платы?
Великий поэт Саша Брунько только что вышел из Таганрогской
крытой тюрьмы, где его держали ровно год – для острастки. Самое
печальное в том, что у него даже был паспорт, а на странице для
прописки стоял лиловый, как на забитой свиной туше, штамп:
«Хутор Недвиговка Мясниковского района Ростовской области». Вот
такие бывают хуторяне! Мы встретились во время концерта в ДК
железнодорожников имени того самого Ленина, обнялись, пустили
скупую мужскую слезу и немедленно выпили. Потом добавили. Потом,
уже в девятом часу вечера, поехали к швейцару гостиницы «Ростов»
Сясику Бернацкому и взяли у него еще бутылку водки. Сели на
трамвай и поехали, нанизывая остановки на рельсовый шампур, в
Дом актера, все по одной прямой линии в сторону «Ростсельмаша».
По дороге Брунько пытался читать стихи, плакал, икал и приставал
к девушкам. Его могучее обаяние сохранялось даже тогда, когда от
него несло козлом, а филологини должны были бы оскорбиться и
отвергнуть бред одинокого безумца. Я помалкивал, – попробуй,
сохрани облик после года в ростовской тюрьме! В Дом актера мы
ввалились, уже изрядно приустав. Посередине большой теплой
комнаты, где жил Виленыч, стояла кривая раскладушка зеленого
полотна с вялыми пружинами. Я выпил с поэтом, улегся на
раскладушку, застонавшую подо мной, взял с пола принесенную с
собой гитару и предложил:
Мин херц! Давай песню напишем!!
Виленыч диким глазом покосился на меня и не поверил своему
счастью. Я знал, что для него в мире существует только один
звукописатель его стихов – я… Перебирая струны, я вспомнил, что
в тетради, вынесенной из тюрьмы Валерой Гугниным, была «Античная
баллада», созданная по мотивам нашего музейного житья-бытья в
Башне Поэтов, посреди древнегреческих развалин.
Ну-ка, Саша, напомни первые строки.
И была у поэта гитара, гитара…
И была у поэты жена, всех прочих прекрасней…
А какой дворец – не то, что моя хибара!
Нет, это я помню, а дальше, про жеребца.
А какой жеребец - невиданной черной масти…
Я уже не слушал и не слышал соавтора. Вся баллада вспыхнула в
голове, да еще в оркестровке. Эх, мне бы закончить тогда
Киевскую консерваторию! Я бормотал про себя стихи, завывал,
подпрыгивал на раскладушке, а Виленыч пытался подсказывать ходы
и решения, держа надо мной машинописную рукопись. В конце концов
я не выдержал и рявкнул:
Саша!!! Я же не учу тебя стихи писать! Молчи, пока я не закончу.
По-моему, он тогда обиделся. Насупился, бросил бумагу на пол,
закурил очередную вонючую «Приму» и молча вслушивался в
творческий процесс. Минут через десять «Античная баллада» была
готова. Я сказал ему примирительно:
Ну-ка, дай мне стихи.
Скачать Название, автор Слушать Длительность
Античная баллада
(ст. А.Брунько) 4:44 min
Я спел ему с начала до конца, и Виленыч забегал по комнате.
Ты понимаешь, ты понимаешь или нет, что теперь и помирать
можно?! Памятник мы себе уже поставили!
Я бы предпочел еще помучиться!
А через месяц приезжает в Ростов Саша Розенблюм, на котором в
тюрьме помешался Виленыч. Аргументация успеха затертых кассет
среди урок была алогичной: когда Брунько пытался их подначить –
это же, мол, жид, шо ж вы его так любите? – они отвечали: да,
жид, но это русский жид! А в станице Грушевской за четыре года
до этого Виленыч, обитавший лешаком в небольшой избушке, пришел
в гости к Жене Матвееву, казачине, выстроившему настоящую
усадьбу на зеленой горке в центре станицы. Кроме двух домов, у
него была сауна со зрительным залом, кухней и камином. Виленыч
поискал Женю дома, не нашел, пересек поляну и заглянул в зал.
Там сидел плотный черноусый мужик в красной футболке, и что-то
писал, покуривая цигарку. Они обменялись незначительными
служебными фразами и разошлись, так и не узнав ничего друг о
друге.
И вот я, узнав о приезде Розенблюма во Дворец спорта, или
«дворец с понтом», решил восполнить пробел и познакомить поэтов,
а заодно устроить традиционные посиделки с клубом и
почитателями. За два дня мы обзвонили особо важных персон и
таинственно приказали собираться в Доме актера в девять вечера.
Условием попадания на встречу с Розенблюмом была выпивка в
большом количестве и закуска в умеренном. Ростовчане
расстарались: дело было поздней осенью, и стол в огромной темной
мастерской на третьем этаже заставили банками с помидорами,
огурцами, соте, баклажанами с чесноком к жареной поросятине, а
жирных лещей и балыковых толстолобов просто сложили на отдельном
столе в углу.
Девушки сервировали стол, а я с президентом клуба Игорем Левиным
отправился за Розенблюмом. Из Дворца уже вываливались первые
зрители, удачно покинувшие зал ради гардероба. Мы, конечно же,
не могли пробиться со служебного входа: плотная толпа человек в
сто прильнула к прозрачным стенам, и смотрела внутрь. Но, на мое
счастье, я увидел Сашу, идущего со сцены, пробился через двух
милиционеров и заколотил изо всей силы в витринное стекло двери.
Он, как ни странно, услышал, ухмыльнулся и послал за нами
администратора. Пока мы объяснялись и поднимались наверх, в
гримерку, Розенблюм уже успел раздеться по пояс, завалился в
кресло и лежал, расслабленно раскинув руки-ноги. Вокруг в
почтительном молчании стояли гости из местных шишек. Саша взял
поднесенного ему полупрозрачного, истекающего янтарным жиром
рыбца, разорвал его руками и ел духовитое мясо, успевая
одновременно отдавать указания администраторам и
разглагольствовать об искусстве. «Садись, Садат, сказал Саша, -
в ногах правды нет. Рассказывай, как дела?» – «Могилевич умер
полгода назад, - тихо ответил я». – «Да знаю я! – он погрустнел.
- Ты же помнишь, что я ему всегда говорил. А на похороны не
поехал, потому что не мог ломать график, – меня же повсюду тыщи
людей ждут»…
Мы помолчали. «Поехали с нами, старик, - предложил я, - там весь
клуб собрался, человек шестьдесят, стол накрыт, песни попоем».
Он внимательно посмотрел на меня и тихо, так, что никто не
услышал, сказал: «Нет, брат, я уже по клубам не хожу. Передай им
привет»… Разговор закончился. Набежали еще какие-то люди, и
Розенблюм только помахал мне рукой, отвлеченный дамами со
всевозможными признаками слабого на передок пола.
Снова красный трамвай «десятка». Приезжаем в Дом актера, и я с
порога говорю:
Пулемета я вам, ребята, не дам! Саша не смог поехать – его уже в
десять мест пригласили.
И тут с горя началась такая концертно-танцевальная пьянка, о
которой до сих пор вспоминают даже в Виннипеге!
С тех пор в Ростове создалось прочное мнение: если Садат хочет
выпить, закусить и попеть для своих, то он приглашает на
Розенбаума. Тот не приезжает, но стол уже накрыт – не пропадать
же добру!
Тюмень
Филармония
Прошло почти двадцать лет.
На толстом витринном стекле Тюменской госфилармонии вижу
знакомый лысый череп и название, явно сработанное для гастролей:
“Транссибирская магистраль”. Розенблюм приезжает в наш город уже
третий раз на моей памяти, а всё сходить недосуг. Иду, покупаю у
знакомой татарки Гульфии самый дешевый билет за стольник, сижу в
директорской ложе, пью от волнения самый дорогой из русских
коньяков, причем самый дерьмовый, Е-бургский, с волнующим сердца
обывателей дворянским названием “ Тайный советникъ”.
В чёрном зале филармонического буфета мне все время попадаются
знаменитости: сын директора Бермана, чернявый трудяга-раздолбай
Ингвар, купивший папе, заслуженному артисту республики, черный
рояль “Стеенвей” за семьдесят штук зеленых; губернатор Корецкий
с женой, наёмной работницей социального банка – такова
официальная версия владения, (в семидесятые читали нам лекцию об
украинском национализме, и фамилия его родного брата, создателя
университетской организации “Молодь Украïни”, стояла на первом
месте в черном списке);
За столом со мной сидит толстый флегматичный бандюк Семен ростом
два метра с молодой симпатичной женой Катей; сам директор Берман
в сером немецком плаще благосклонно кивает мне своей цыганской
головой; стремительно проходит полковник Карандышев, начальник
областного мобуправления, выдавший мне новый военный билет без
записи о военно-морском училище; улыбается львино-седой артист
местного театра Башкиров, чья фамилия, по его мнению, состоит из
двух татарских слов “баш” - голова, и “кир”, - о семантике
второго филология умалчивает…
Да, милостивые государи, Тюмень – столица деревень. Здесь я
слегка стесняюсь своего круга знакомств: Михаил Анчаров, Леонид
Семаков, Александр Бородицкий, Зураб Соткилава. Иногда мне
самому кажется, что вся предыдущая жизнь – набор сюжетов для
целого ряда личностей: ракетчик, морпех, шофер-дальнобойщик,
помбур, филолог, учитель словесности в тюремной школе,
астроном-любитель, пусконаладчик, продавец компьютеров,
Президентский стипендиат в области литературы и искусства…
Саша вышел на сцену весь в черном. Длинный, уверенный в себе, на
носу модные приплюснутые очки без оправы на стёклах. Начал без
предисловий, напористо и почти без пауз. Зал ревел. На черном
рэке стоял довольно внушительный набор сэмплеров, синтезаторов и
прочих улучшителей вкуса. Молодой человек, стоявший на вахте у
рэка в ярком свете ламп, был меланхоличен и молчалив. Иногда
Розенблюм применял довольно эффектный ход: не помню, как это
назывaется в электронике, но пел он сразу на четыре голоса! Зал
бушевал и подпевал. С балкона директорской ложи я видел весь
зал, но особенно бесновалась, как ни странно, молодежь двадцати
- двадцати пяти лет, прилипшая к барьеру ложи и махавшая руками
в такт лошадиному ритму песни. А билеты были недешевые –
бабушка-одуванчик подошла к Саше после концерта и сказала, что
продала швейную машинку, но сидела в первом ряду с внуком!
Я дождался того момента, когда усталый, но довольный Розенблюм
вышел в тесный служебный проход филармонии. Скорее всего, я
волновался. По крайней мере, столько плохого коньяку и по такой
цене я не пил никогда в жизни. Сашу окружали журналисты и сразу
четыре милиционера, все почему-то с капитанскими погонами.
Очевидно, их подбирали, как коньяк, – если уж охранять
Розенблюма, то не меньше, чем четырехзвездными!
Саша был в черном пиджаке и в очках. Я набрал воздуху и крикнул
:
Старик! Брось журналистов!! Здесь Анвар Исмагилов!
Он стремительно двинулся ко мне, рассекая плечом толпу. Мы
обнялись. Розенблюм оглянулся, нашел глазами администратора и
спросил :
Номер какой у нас в гостинице?
Триста четвертый! – бойко ответил разбитной малый.
Завтра сможешь в одиннадцать пятнадцать? – спросил меня
Розенблюм.
Конечно, смогу.
По дороге ко мне привязался долговязый парень, журналист из
автомобильной газеты. Мне стало его жалко, и я неохотно пообещал
провести его в гостиницу для интервью.
Утро было холодным. Праздничные брюки прилипали к ногам. Тесная
шапка давила голову. На озере стояла толпа и оживленно обсуждала
происшествие: бабушка побежала за внучкой прямо по центру озера
и провалилась в прорубь. Подъехала машина с древней надписью “ДПС”.
Два сержанта в мундирах взяли подмышки доски, принесенные из
дома соседом всерху, и неторопливо двинулись к месту события.
Метров за тридцать до проруби они встали на карачки и поползли,
подкладывая под себя доски. Бабушка махала руками, что-то
кричала, но голос ее слабел, и за минуту до прибытия помощи она
сложила голову и утонула…
Лед под милиционерами трещал и лопался. Они несколько раз
проваливались, но все же выволокли труп на берег. “Скорая”
приехала минут через десять и даже не пыталась что-то
предпринимать.
Ох, горе, горе… Я вздохнул и отправился в гостиницу. По дороге я
подумал – а вот Розенблюм, может, и откачал бы ее, будь он
здесь.
В гостинице «Нефтяник» было тихо и уютно. Мы поднялись на
четвертый этаж, я постучал. Довольно долго не было ни звука,
потом хриплый голос вопросил:
Кто?
Садат. Как обещал, в одиннадцать пятнадцать.
А-а-а. Щас. Извини, я проспал немного.
Пока Саша приводил себя в порядок, я разглядывал диковинные
бараньи бурки – толстые, высокие, из ослепительно-белого меха.
Он вышел из ванной, заметил мой взгляд и сказал:
Это из Новой Зеландии. В дороге здорово помогают – тепло-о-о! А,
понял, чего ты смотришь, - и он хрипло хохотнул, - это меня Дося
в Луганске научила.
Корреспондент застенчиво, но с достоинством топтался в прихожей.
Саша, натягивая на могучий торс черную футболку, искоса
посмотрел на него, и спросил у меня:
А это кто такой?
Саша, ответил я задушевно, - он такой современный и нахальный,
что я не мог ему отказать. Хочет, понимаешь, сделать с тобой
эксклюзивное интервью.
Саша ушел в спальню и оттуда не менее задушевно спросил:
А может, мы его так же нахально пошлем?
Да ладно, он молодой, перспективный, пусть работает.
Мы уселись за полированный стол и взглянули друг на друга. Он
закурил, попросил рассказать о себе, и я едва удержался от
подробного повествования об успехах и неприятностях. Но тут же
попросил у него совета: певец Калинин взял одну из моих песен,
поет вовсю, и в «России», и на двух компакт-дисках, правда,
великодушно указав мое авторство.
Розенблюм долго не мог понять, в чем дело: его романс и моя
«Кошка» на обоих дисках стояли рядом, и он спросонья видел
только свою фамилию. Потом сообразил, в чем дело, и в ответ на
мой робкий вопрос об авторских правах коротко рыкнул:
- Садат! Оставь ты это гнилое дело! Если у тебя песня в РАО
зарегистрирована, то пусть они и занимаются, платят тебе свои
копейки, а ты туда не лезь. Наоборот, спасибо надо Калине
сказать, что он таких авторов, как мы с тобой, распевает! О,
кстати, знаешь, я тебе что расскажу? Сижу я году в девяносто
втором у телевизора, смотрю, Калина вышел весь в белом, с
погонами, и поет мой романс Чарноты. И тут по экрану бегущей
строкой: «Офицерский романс», слова и музыка Александра
Малинина!! Ты представляешь?! – Он усиленно затянулся,
прищурился и продолжил. – Я сначала недоумевал, потом еще пару
раз увидел, звоню администратору и говорю: если у Калины крыша
поехала, то ты-то должен понимать, чем это пахнет?
Разбирались-собирались, в Сочи ребята всякие… А ты вспомни, -
разъярился Розенблюм, - что на мне, на моих песнях люди сделали
себе все – деньги, рекламу, судьбу. Я в Германию приезжаю, у
меня спрашивают: Александр, а почему вы поете песни Живутинского?!
Какие, говорю?!! Ну, вот эту, казачью. Что я должен отвечать?
Потом в Штаты приехал, обещал с ним разобраться…
Тут я вспомнил, как двенадцать лет назад, сидя на даче с
Виленычем, слушал «Свободу» и услышал знакомый баритон.
Розенблюм, резкий, как всегда, в словах, действиях и выражениях,
действительно обещал Живутинскому скорую расправу – и не в белых
перчатках, а в боксерских.
Половодов, – так звали корреспондента автомобильной газеты, (кстати,
он оказался старлеем из бригады спецназа, воевавшей в Чечне), -
почтительно слушал наши воспоминания и размышления и потихоньку
следил за своим диктофоном. Надо отдать ему должное – в своей
газетке он ничего не переврал. Мы с Сашей вспомнили
Ворошиловград, Сашу Анущенко, Поляницкого, брата Ирины, ставшего
крупным бизнесменом и дважды едва не погибшего, но Могилевича я
обошел стороной: все ушло, ушло, истлело, как его громадное тело
на далеком кладбище, и говорить об этом бессмысленно.
Пришли короткотелые администраторы с настороженными лицами и
напомнили, что через час надо ехать в Курган. На столе пропадала
заказанная для нас нарезка из ветчины, копченостей и рыбы на
тонких фарфоровых тарелочках. Чай уже остыл. Я молча смотрел на
голый череп Розенблюма со шрамом, оставшимся после аварии.
Половодов испуганно задавал автомобильные вопросы, а я вспоминал,
как двадцать лет назад Саша учил нас: «Чуваки! Если зрители
башляют за билеты, идут на концерт, они должны получить
удовольствие, а вы должны быть прилатанными на сцене по фирме!
Это зрелище, это цирк, а вы гладиаторы». Он выполнил свою задачу,
– стал знаменит и собирает по всей планете тысячные залы. Я
понимал, что это моя последняя встреча с удивительным,
полуголодным, вольнострелковым и потому неповторимым прошлым.
Страна, как шагреневая кожа, от года к году сокращается в
размерах, и конца этому не видно. Саша побывал уже на шести
войнах, а я предпочел бы, чтобы он пел о любви и мире. Но на
самодельном плакате в рубке звукорежиссера «Эха Москвы в Тюмени»
криво написано:
«Жизнь такова, какова она есть такова!»
P.S. Дорогой Саша! Я попросил знакомых передать тебе рукопись. К
сожалению, я не смогу в этот раз приехать в филармонию –
выступаю с концертом в сельском клубе Нижне-Тавдинского района
за мешок рыбы, мешок муки и два круга домашнего сыра. У каждого
своя жизнь, но я желаю тебе всяческого успеха! Рассказ этот я
писал несколько месяцев, и, конечно, в нем много того, что тебе
может не понравиться. Не обижайся, ей-Богу! Образ Розенблюма –
собирательный… Буду рад встрече.
Твой Анвар.
www.bardrock.ru